Новости мастер и маргарита время действия в романе

М. А. Булгаков назвал "Мастера и Маргариту" романом, но жанровая уникальность этого произведения вызывает у литераторов споры. Роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» можно назвать самым прелестным сочинением в русской литературе XX века. К слову, именно таким образом в романе решается проблема греха Маргариты: она совершила его за пределами времени, и ее душа осталась незапятнанной, следовательно, ее поступок безвреден и прощается. Если читатель, приобщившийся к роману «Мастер и Маргарита» впервые, мог не заметить его «солнечную» сторону, то лунные потоки, заливающие страницы книги, он вряд ли оставил без внимания. При первом знакомстве «Мастер и Маргаритой» создаётся впечатление, что время действия основной, московской части романа нельзя определить точно.

Заметки о Мастере и Маргарите. Загадка 12 тыс. лун

Среди исследователей творчества Булгаков бытует мнение, что «Мастер и Маргарита» случайно ли? Это не так. При внимательном прочтении обнаруживается первый «краеугольный камень» время действия романа « Мастер и Маргарита ». Эпизод визита Воланд к Стёпа Лиходеев глава 7 «Нехорошая квартира» , когда последний «попросил у гостя разрешения на минуту отлучиться и, как был в носках, побежал в переднюю к телефону». Следовательно, время действия «Мастер и Маргарита» развиваются после 24 апреля. Явно поскупившись на годовые и календарные временные привязки, Михаил Афанасьевич в избытке одаривает читателя отсылками на дни недели, в кои произошло время действия «Мастер и Маргарита».

Не искажают ли они его? Как быть с тем, что Воланд оказывается не то вдохновителем, не то соавтором романа? Давайте посмотрим, как Булгаков работает с евангельским сюжетом. В них детально разобрался Б. Беспристрастное открытие истины» 1923 , с которой Булгаков, возможно, спорит. Пьеса убежденного атеиста написана как разоблачение — в ней Иисус не только обычный человек, но и манипулятор, участник политических интриг, то есть по характеру прямая противоположность булгаковского героя. Иешуа Га-Ноцри вместо Иисуса, Ершалаим вместо Иерусалима должны звучать как более исторически верные варианты. Евангелисты спародированы в фигуре Левия Матвея, который по своей инициативе записывает слова Иешуа — и, видимо, ему нельзя доверять. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане. Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет. Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова: — Римского прокуратора называть — игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя? Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло: — Я понял тебя. Не бей меня. Через минуту он вновь стоял перед прокуратором. Прозвучал тусклый больной голос: — Мое? Прокуратор сказал негромко: — Мое — мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Мне говорили, что мой отец был сириец... Я один в мире. Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым. Пилат заговорил по-гречески: — Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ? Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески: — Я, доб... Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, — говорил монотонно прокуратор, — а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной. Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, — тут арестант усмехнулся, — я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово... Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора. Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю: — О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу! Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата. Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора. Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать. Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил: — Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее. Что такое истина? И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше... Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет. Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова. Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца. Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло. Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, — арестант повернулся, прищурился на солнце, — позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека. Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться. Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора. Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего: — Развяжите ему руки. Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться. Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры. Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни: — Как ты узнал, что я хотел позвать собаку? Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески: — Итак, ты врач? Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... Разве я похож на слабоумного? Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы: — Я могу перерезать этот волосок. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? Арестант недоуменно поглядел на прокуратора. Ты всех, что ли, так называешь? Можете дальнейшее не записывать, — обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: — В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом? С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, — тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я. В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо. В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора. Оставалось это продиктовать секретарю. Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль. Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились. Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества... Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти. Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил... Его этот вопрос чрезвычайно интересовал. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть. Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова. Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой. Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь. Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками. Первым заговорил арестант: — Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль. Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, — прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, — тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда — все они добрые люди? Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: «Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался! А затем, понизив голос, он спросил: — Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов? Покрепче помолись! Впрочем, — тут голос Пилата сел, — это не поможет. Жены нет? Лицо Пилата исказилось судорогой, он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал: — Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись. И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом. Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Ему прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га-Ноцри был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие-либо его вопросы. По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона. Затем перед прокуратором предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его прокуратор спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта. Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками. Тогда прокуратор распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк — сирийскую алу. Когда легат покинул балкон, прокуратор приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Ершалаима во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине. Приказания прокуратора были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Иосиф Каифа. В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и — самое главное — с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши — храмом Ершалаимским, — острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики. Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды. Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески. Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор. Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар-равван и Га-Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи. Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил: — Синедрион просит отпустить Вар-раввана. Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление. Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением. Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована. В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри. В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-раввана. Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз. Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал. Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: «Бессмертие... Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке. Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия. Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок. Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление. Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон? Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку. Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, — и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, — это я тебе говорю — Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье! Он вознес руку к небу и продолжал: — Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата! Не нужно было подбирать слова. Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью! Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил: — Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? Каифа смолк, и прокуратор услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, — тут прокуратор понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад. Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно: — Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать. В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью. Каифа вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Пилат вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Пилат добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца. Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Пилат через колоннаду прошел в сад. Там в присутствии всех, кого он желал видеть, прокуратор торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает смертный приговор Иешуа Га-Ноцри, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это — Вар-равван, прокуратор сказал: — Очень хорошо, — и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: — Пора! Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Ершалаимского ристалища. Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Пилат, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Пилат площади уже не увидел — ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую — не держал ее. Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост. Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: «Га-а-а...

Сказано о Горьком, а читается — как будто бы о булгаковском мастере. Метла Маргариты Теперь, имея целый набор ключей, выступающих в роли доказательств, можно на полном основании утверждать, что мастером в романе Булгакова был представлен герой, являющийся прототипом А. Герой явно противоречивый, обладающий целым набором качеств, которые демонстрируют его тривиальные литературные возможности и такие же способности, но при этом огромные амбиции. Тем не менее, в романе мастер показан, как писатель, которого нашла женщина по имени Маргарита, и в которую невозможно было не влюбиться. В течение некоторого времени она сопровождала его, потом забыла и мучилась в тоске по себе любимой, а по его возвращении, используя способности инфернальной нечисти, согласилась на отравление для того, чтобы найти вечный покой. Поэтому есть все основания поискать прототип Маргариты среди тех женщин, которые так или иначе сопровождали Горького по жизни. Кроме жены Екатерины Павловны, у него были три женщины, с которыми он сожительствовал или, как говорят сейчас, состоял в гражданском браке: Мария Федоровна Андреева, актриса МХАТ, в то время самая красивая женщина России; жена его друга А. Оказалось, что проводить детальный предварительный анализ в отношении каждой из всех трех кандидаток на роль Маргариты нужды не было. В силу явных совпадений событий в романе и в жизни со стороны Марии Федоровны Андреевой по мужу М. Желябужская и Горького, можно заключить, что именно Мария Андреева была той Маргаритой, о которой идет речь в романе [2]. Именно она по распоряжению Ленина в 1906 году выехала вместе с Горьким в Америку, а потом на Капри для исполнения якобы роли секретаря, а на самом деле за присмотром за тратами его авторских гонораров, получаемых им за постановки его пьес в театрах Европы и Америки. Иногда это были серьезные деньги, поскольку пьесы Горького, в частности «На дне», выдержали рекордное количество постановок в Германии, только в Берлине около 500. Посредником между Горьким и стороной, отчисляющей гонорары, его театральным агентом, был долгое время остающийся в тени Гельфанд-Парвус. Впоследствии Парвус был агентом немецкого генерального штаба и являлся посредником между ним и большевиками. Приведем лишь один пример «удивительного» совпадения событий в романе и в жизни реальной «Маргариты», одновременно ублажающей А. Горького и большого друга и мецената большевиков Савву Морозова. Савва Морозов и Мария Андреева. С другой стороны, в реальной жизни Савва Тимофеевич Морозов застраховал свою жизнь на такую же сумму. Согласно завещанию, в случае наступления страхового случая, вся сумма страховой премии была завещана Андреевой, несмотря на то, что у Морозова была своя семья и дети. Как утверждают различные источники, крайне маловероятно, чтобы С. Морозов, являющийся по вере старообрядцем, мог наложить на себя руки. Для него это был страшный грех. Кстати, по доставке тела из Франции в Москву он был отпет в старообрядческой церкви и похоронен на Рогожском кладбище, что говорит о наличии веских оснований его насильственного убиения. Красину, являющемуся руководителем Боевой технической группы при Центральном комитете партии. Художник Илья Репин. Во- первых, Андреева считалась женщиной невероятной красоты. Её портреты писали самые известные художники И. Крамской, И. Репин, И. Ей посвящали стихи и здравицы. Она происходила из весьма богатой и знатной семьи и, несмотря на блестящую карьеру в Художественном театре, стала выполнять ответственные задания большевиков. Добывала бланки паспортов, значительные средства на нужды партии, организовывала выпуск газеты «Новая жизнь», редактируемой Горьким, предоставляла Н. Бауману убежище, когда за его выдачу была обещана награда в пять тысяч рублей. В романе Булгакова Марго имеет огромное влияние на мастера. Андреева имела огромный авторитет у Ленина и вообще в партии. Этот было в 1907 году в Лондоне, причем она приняла на себя роль хозяйки съезда, как Марго была предоставлена роль хозяйки бала нечистой силы у Воланда. Андреева вернулась в 1912 году в Россию и Владимир Ильич лично возложил обязательства по возвращению Андреевой и обеспечению её безопасности в России на самого надежного партийного товарища — Романа Малиновского, успешно совмещавшего обязанности руководителя фракции социал-демократов в Государственной Думе с ролью платного провокатора охранки. В результате изучения списка адресов мест совместного проживания Горького и Андреевой [2, стр. Как оказалось, это была квартира 20 в доме номер 4 на углу Воздвиженки и Моховой. В этой квартире на третьем этаже они прожили ровно три месяца — в самый кульминационный момент подготовки Декабрьского вооруженного восстания 1905 года. Именно тогда эта квартира выполняла роль центра по обучению боевиков Л. Красина, включая изготовление бомб-«македонок». Там же находилась большая клетка с птицами, которых любил разводить Горький. В романе: «Ай! В эту квартиру доставлялась взрывчатка, находились кавказцы боевой дружины, охранявших Горького от боевиков-черносотенцев. В этой квартире бывали В. Серов и Ф. Шаляпин… Действительно, «ведьмина квартира», да и сама ведьма налицо. Конец квартиры 20 наступил 13 декабря 1905 года, когда в театр пришел «Чорт». Он вызвал Андрееву и Горького и увёз к Николаевскому вокзалу, а через полчаса в квартиру явились с обыском. Фактически это один в один эпизод из романа, когда черт Азазелло при приближении грозы увез из Москвы Маргариту и мастера. Причем «Чорт» в жизни, являющийся инструктором по обучению стрельбе из револьвера «Чорт» — это подпольная кличка боевика В. Богомолова в романе соответствует настоящему чёрту Азазелло, который не целясь, попадает в помеченную Маргаритой карту, находящуюся под подушкой. Возникает вопрос — не является ли боевик В. Богомолов прообразом «демона-убийцы» Азазелло? А прообразом кота Бегемота — другой красинский боевик — Н. Буренин партийная кличка Герман и мн. Ситуация, в которой явственно проявляется прототип Воланда и ведущая подавляющая роль Маргариты Другая история из романа, в которой Маргарита выступила в роли движущей силы, заставившей мастера подчиниться обстоятельствам, полностью соответствует событиям, когда Андреева уговорила Горького уехать из России, после того, как Ленин в течение более года неоднократно, под предлогом заботы о здоровье, предлагал Горькому уехать из России и подлечиться за границей. Внешне этот отъезд был обставлен следующим образом: 28 августа 1921 года Ленин в очередной раз советует Горькому поехать за границу, чтобы он мог рассказать европейскому обществе правду о советской России, организовать сбор средств в пользу голодающих. А уже 6 декабря Ленин пишет письмо Горькому с просьбой связаться с Б. Шоу и Г. Уэллсом, чтобы они помогли в сборе средств для помощи голодающим. Горький явно понимал, что эмиграция 1921 года ему навязана. Теперь аналогия из романа Булгакова, когда Маргарита уговаривает мастера, с подачи инфернальных сил, подчиниться обстоятельствам.

Конец «Мастер и Маргариты» непонятен до сих пор: все из-за ошибки Булгакова

Берлиоз тоскливо оглянулся, не понимая, что его напугало. Он побледнел, вытер лоб платком, подумал: «Что это со мной? Этого никогда не было... Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск... На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок...

Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая. Жизнь Берлиоза складывалась так, что к необыкновенным явлениям он не привык. Еще более побледнев, он вытаращил глаза и в смятении подумал: «Этого не может быть!.. Тут ужас до того овладел Берлиозом, что он закрыл глаза.

А когда он их открыл, увидел, что все кончилось, марево растворилось, клетчатый исчез, а заодно и тупая игла выскочила из сердца. Даже что-то вроде галлюцинации было, — он попытался усмехнуться, но в глазах его еще прыгала тревога, и руки дрожали. Однако постепенно он успокоился, обмахнулся платком и, произнеся довольно бодро: «Ну-с, итак... Речь эта, как впоследствии узнали, шла об Иисусе Христе.

Дело в том, что редактор заказал поэту для очередной книжки журнала большую антирелигиозную поэму. Эту поэму Иван Николаевич сочинил, и в очень короткий срок, но, к сожалению, ею редактора нисколько не удовлетворил. Очертил Бездомный главное действующее лицо своей поэмы, то есть Иисуса, очень черными красками, и тем не менее всю поэму приходилось, по мнению редактора, писать заново. И вот теперь редактор читал поэту нечто вроде лекции об Иисусе, с тем чтобы подчеркнуть основную ошибку поэта.

Трудно сказать, что именно подвело Ивана Николаевича — изобразительная ли сила его таланта или полное незнакомство с вопросом, по которому он собирался писать, — но Иисус в его изображении получился ну совершенно как живой, хотя и не привлекающий к себе персонаж. Берлиоз же хотел доказать поэту, что главное не в том, каков был Иисус, плох ли, хорош ли, а в том, что Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете и что все рассказы о нем — простые выдумки, самый обыкновенный миф. Надо заметить, что редактор был человеком начитанным и очень умело указывал в своей речи на древних историков, например, на знаменитого Филона Александрийского, на блестяще образованного Иосифа Флавия, никогда ни словом не упоминавших о существовании Иисуса. Обнаруживая солидную эрудицию, Михаил Александрович сообщил поэту, между прочим, и о том, что то место в 15-й книге, в главе 44-й знаменитых Тацитовых «Анналов», где говорится о казни Иисуса, — есть не что иное, как позднейшая поддельная вставка.

Поэт, для которого все, сообщаемое редактором, являлось новостью, внимательно слушал Михаила Александровича, уставив на него свои бойкие зеленые глаза, и лишь изредка икал, шепотом ругая абрикосовую воду. И христиане, не выдумав ничего нового, точно так же создали своего Иисуса, которого на самом деле никогда не было в живых. Вот на это-то и нужно сделать главный упор... Высокий тенор Берлиоза разносился в пустынной аллее, и по мере того, как Михаил Александрович забирался в дебри, в которые может забираться, не рискуя свернуть себе шею, лишь очень образованный человек, — поэт узнавал все больше и больше интересного и полезного и про египетского Озириса, благостного бога и сына Неба и Земли, и про финикийского бога Фаммуза, и про Мардука, и даже про менее известного грозного бога Вицлипуцли, которого весьма почитали некогда ацтеки в Мексике.

И вот как раз в то время, когда Михаил Александрович рассказывал поэту о том, как ацтеки лепили из теста фигурку Вицлипуцли, в аллее показался первый человек. Впоследствии, когда, откровенно говоря, было уже поздно, разные учреждения представили свои сводки с описанием этого человека. Сличение их не может не вызвать изумления. Так, в первой из них сказано, что человек этот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу.

Во второй — что человек был росту громадного, коронки имел платиновые, хромал на левую ногу. Третья лаконически сообщает, что особых примет у человека не было. Приходится признать, что ни одна из этих сводок никуда не годится. Раньше всего: ни на какую ногу описываемый не хромал, и росту был не маленького и не громадного, а просто высокого.

Что касается зубов, то с левой стороны у него были платиновые коронки, а с правой — золотые. Он был в дорогом сером костюме, в заграничных, в цвет костюма, туфлях. Серый берет он лихо заломил на ухо, под мышкой нес трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду — лет сорока с лишним.

Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Правый глаз черный, левый почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой.

Словом — иностранец. Пройдя мимо скамьи, на которой помещались редактор и поэт, иностранец покосился на них, остановился и вдруг уселся на соседней скамейке, в двух шагах от приятелей. А иностранец окинул взглядом высокие дома, квадратом окаймлявшие пруд, причем заметно стало, что видит это место он впервые и что оно его заинтересовало. Он остановил свой взор на верхних этажах, ослепительно отражающих в стеклах изломанное и навсегда уходящее от Михаила Александровича солнце, затем перевел его вниз, где стекла начали предвечерне темнеть, чему-то снисходительно усмехнулся, прищурился, руки положил на набалдашник, а подбородок на руки.

А то выходит по твоему рассказу, что он действительно родился!.. Тут Бездомный сделал попытку прекратить замучившую его икоту, задержав дыхание, отчего икнул мучительнее и громче, и в этот же момент Берлиоз прервал свою речь, потому что иностранец вдруг поднялся и направился к писателям. Те поглядели на него удивленно. Тут он вежливо снял берет, и друзьям ничего не оставалось, как приподняться и раскланяться.

Необходимо добавить, что на поэта иностранец с первых же слов произвел отвратительное впечатление, а Берлиозу скорее понравился, то есть не то чтобы понравился, а... Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства: — Вы — атеисты?! Тут иностранец отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом слова: — Позвольте вас поблагодарить от всей души! Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешественника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по атеисту.

Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования бога быть не может. Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство! И недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством.

Берлиоз говорил, а сам в это время думал: «Но, все-таки, кто же он такой? И почему так хорошо говорит по-русски? Но предложение отправить Канта в Соловки не только не поразило иностранца, но даже привело в восторг. Ведь говорил я ему тогда за завтраком: «Вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали!

Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут». Берлиоз выпучил глаза. Что это он плетет?

Позвольте же вас спросить, как же может управлять человек, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план хотя бы на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу, но не может ручаться даже за свой собственный завтрашний день? И, в самом деле, — тут неизвестный повернулся к Берлиозу, — вообразите, что вы, например, начнете управлять, распоряжаться и другими и собою, вообще, так сказать, входить во вкус, и вдруг у вас... Ничья судьба, кроме своей собственной, вас более не интересует. Родные вам начинают лгать, вы, чуя неладное, бросаетесь к ученым врачам, затем к шарлатанам, а бывает, и к гадалкам.

Как первое и второе, так и третье — совершенно бессмысленно, вы сами понимаете. И все это кончается трагически: тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, оказывается вдруг лежащим неподвижно в деревянном ящике, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи. А бывает и еще хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не может, потому что неизвестно почему вдруг возьмет — поскользнется и попадет под трамвай! Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так?

Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой? Берлиоз с великим вниманием слушал неприятный рассказ про саркому и трамвай, и какие-то тревожные мысли начали мучить его. Он не иностранец! Но позвольте, кто же он такой?

Незнакомец немедленно вытащил из кармана портсигар и предложил его Бездомному: — «Наша марка». И редактора и поэта не столько поразило то, что нашлась в портсигаре именно «Наша марка», сколько сам портсигар. Он был громадных размеров, червонного золота, и на крышке его при открывании сверкнул синим и белым огнем бриллиантовый треугольник. Тут литераторы подумали разно.

Берлиоз: «Нет, иностранец! А дело в том, что... Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус! И вообще не может сказать, что он будет делать в сегодняшний вечер.

Сегодняшний вечер мне известен более или менее точно. Само собой разумеется, что, если на Бронной мне свалится на голову кирпич... В частности же, уверяю вас, вам он ни в коем случае не угрожает. Вы умрете другой смертью.

Он смерил Берлиоза взглядом, как будто собирался сшить ему костюм, сквозь зубы пробормотал что-то вроде: «Раз, два... Меркурий во втором доме... Бездомный дико и злобно вытаращил глаза на развязного неизвестного, а Берлиоз спросил, криво усмехнувшись: — А кто именно? Да, мне хотелось бы спросить вас, что вы будете делать сегодня вечером, если это не секрет?

Так что заседание не состоится. Тут, как вполне понятно, под липами наступило молчание. Но иностранец ничуть не обиделся и превесело рассмеялся. Жаль только, что я не удосужился спросить у профессора, что такое шизофрения.

Так что вы уж сами узнайте это у него, Иван Николаевич! Но вчера еще радовавшее доказательство славы и популярности на этот раз ничуть не обрадовало поэта. Я хочу товарищу пару слов сказать. Это русский эмигрант, перебравшийся к нам.

Спрашивай у него документы, а то уйдет... Ты слышишь, как он по-русски говорит, — поэт говорил и косился, следя, чтобы неизвестный не удрал, — идем, задержим его, а то уйдет... И поэт за руку потянул Берлиоза к скамейке. Незнакомец не сидел, а стоял возле нее, держа в руках какую-то книжечку в темно-сером переплете, плотный конверт хорошей бумаги и визитную карточку.

Вот моя карточка, паспорт и приглашение приехать в Москву для консультации, — веско проговорил неизвестный, проницательно глядя на обоих литераторов. Те сконфузились. Пока иностранец совал их редактору, поэт успел разглядеть на карточке напечатанное иностранными буквами слово «профессор» и начальную букву фамилии — двойное «В». Отношения таким образом были восстановлены, и все трое снова сели на скамью.

Я единственный в мире специалист. Вы историк? И опять крайне удивились и редактор и поэт, а профессор поманил обоих к себе и, когда они наклонились к нему, прошептал: — Имейте в виду, что Иисус существовал. Глава 2.

Понтий Пилат В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца ирода великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух.

О боги, боги, за что вы наказываете меня? Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой».

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил: — Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо: — Приведите обвиняемого. И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной.

Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта — ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора. Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски: — Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм? Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов.

Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой. Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить: — Добрый человек! Поверь мне... Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его: — Это меня ты называешь добрым человеком?

Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, — и так же монотонно прибавил: — Кентуриона Крысобоя ко мне. Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни: — Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить. И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы. Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане. Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова: — Римского прокуратора называть — игемон.

Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя? Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло: — Я понял тебя.

Не бей меня. Через минуту он вновь стоял перед прокуратором. Прозвучал тусклый больной голос: — Мое? Прокуратор сказал негромко: — Мое — мне известно.

Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Мне говорили, что мой отец был сириец... Я один в мире. Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного.

Другой глаз остался закрытым. Пилат заговорил по-гречески: — Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ? Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески: — Я, доб... Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания.

Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, — говорил монотонно прокуратор, — а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм.

Так свидетельствуют люди. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной. Наступило молчание.

Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент!

Но он вырвал его у меня из рук и убежал. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, — тут арестант усмехнулся, — я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово... Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора. Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю: — О, город Ершалаим!

Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу! Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата. Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его».

Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора. Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать. Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил: — Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины.

Сказал так, чтобы было понятнее. Что такое истина? И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде...

Мой ум не служит мне больше... Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан.

Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет. Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова. Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца. Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас.

Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло. Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, — арестант повернулся, прищурился на солнце, — позже, к вечеру.

Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека. Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку.

Твоя жизнь скудна, игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться. Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного.

И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора. Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего: — Развяжите ему руки. Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры. Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни: — Как ты узнал, что я хотел позвать собаку? Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески: — Итак, ты врач? Если хочешь это держать в тайне, держи.

К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... Разве я похож на слабоумного? Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы: — Я могу перерезать этот волосок.

Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? Арестант недоуменно поглядел на прокуратора. Ты всех, что ли, так называешь?

Можете дальнейшее не записывать, — обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: — В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом? С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя.

Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, — тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо. В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел.

В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора.

Оставалось это продиктовать секретарю. Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю.

В пятницу автор «являет» читателю главную героиню романа — «В тот самый день, когда происходила всякая нелепая кутерьма, вызванная появлением черного мага в Москве, в пятницу , когда был изгнан обратно в Киев дядя Берлиоза, когда арестовали бухгалтера и произошло еще множество других глупейших и непонятных вещей, Маргарита проснулась около полудня в своей спальне, выходящей фонарем в башню особняка» глава 19 «Маргарита». И так далее. Таким образом, основное время действия «московских» глав «Мастера и Маргариты» в недельном разрезе распределено следующим образом. Вечер среды Появление Воланда со свитой на Патриарших; гибель Берлиоза; погоня Бездомного; события в доме Грибоедова; клиника Стравинского начало.

День второй. Четверг Клиника Стравинского продолжение ; Стёпа Лиходеев; подготовка к сеансу в варьете; события в «нехорошей квартире»; арест Босого; сеанс в варьете; явление мастера; Варенуха, Гелла и Римский начало.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил: — Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали? Прокуратор дернул щекой и сказал тихо: — Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта — ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора. Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски: — Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой. Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить: — Добрый человек! Поверь мне... Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его: — Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься.

В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, — и так же монотонно прибавил: — Кентуриона Крысобоя ко мне. Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце. Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни: — Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним. Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы. Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане. Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет. Выведя арестованного из-под колонн в сад.

Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова: — Римского прокуратора называть — игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло: — Я понял тебя. Не бей меня. Через минуту он вновь стоял перед прокуратором. Прозвучал тусклый больной голос: — Мое? Прокуратор сказал негромко: — Мое — мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть.

Мне говорили, что мой отец был сириец... Я один в мире. Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым. Пилат заговорил по-гречески: — Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ? Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески: — Я, доб...

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, — говорил монотонно прокуратор, — а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной. Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил.

Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, — тут арестант усмехнулся, — я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово... Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора. Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю: — О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем.

Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу! Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата. Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора. Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил: — Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее. Что такое истина? И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше...

Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет. Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова. Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло. Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, — арестант повернулся, прищурился на солнце, — позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя.

Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека. Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться. Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить.

Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора. Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего: — Развяжите ему руки. Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться. Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни: — Как ты узнал, что я хотел позвать собаку? Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески: — Итак, ты врач? Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... Разве я похож на слабоумного?

Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы: — Я могу перерезать этот волосок. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? Арестант недоуменно поглядел на прокуратора. Ты всех, что ли, так называешь? Можете дальнейшее не записывать, — обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: — В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, — тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я. В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо. В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно.

Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора. Оставалось это продиктовать секретарю. Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились. Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов.

И со слухом совершилось что-то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества... Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти. Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил...

Его этот вопрос чрезвычайно интересовал. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть. Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова. Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой. Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь. Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане.

Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками. Первым заговорил арестант: — Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль. Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, — прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, — тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда — все они добрые люди? Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: «Руби их! Руби их!

Великан Крысобой попался! А затем, понизив голос, он спросил: — Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов? Покрепче помолись! Впрочем, — тут голос Пилата сел, — это не поможет. Жены нет? Лицо Пилата исказилось судорогой, он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал: — Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты?

О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись. И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.

Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Ему прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га-Ноцри был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие-либо его вопросы. По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона. Затем перед прокуратором предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его прокуратор спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта.

Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками. Тогда прокуратор распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк — сирийскую алу. Когда легат покинул балкон, прокуратор приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Ершалаима во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказания прокуратора были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Иосиф Каифа. В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и — самое главное — с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши — храмом Ершалаимским, — острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики. Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды. Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор.

Разговор этот шел по-гречески. Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор. Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар-равван и Га-Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил: — Синедрион просит отпустить Вар-раввана. Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление. Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением. Пилат объяснился.

Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована. В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри.

В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-раввана. Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз. Все было кончено, и говорить более было не о чем.

Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал. Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: «Бессмертие...

Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке. Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия. Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление. Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон? Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку. Кто же может услышать нас сейчас здесь?

Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... Кстати, ты знаешь такого, первосвященник?

Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, — и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, — это я тебе говорю — Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье! Он вознес руку к небу и продолжал: — Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата! Не нужно было подбирать слова.

Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет!

Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью! Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил: — Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь.

Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи!

По данным исследователей, последняя авторская правка была внесена 13 февраля в главу о Маргарите, наблюдающей за похоронами Берлиоза, и звучала как предчувствие: «Так это, стало быть, литераторы за гробом идут? Публикация[ править править код ] За пять месяцев до смерти Михаил Афанасьевич составил завещание, согласно которому забота о рукописях поручалась наследнице в том числе правопреемнице всех его авторских прав — Елене Сергеевне Булгаковой. На доработку «Мастера и Маргариты» вдова писателя потратила более двадцати лет. По словам литературоведа Георгия Лесскиса , подготовленный ею текст содержит, несмотря на тщательное редактирование, определённые внутритекстовые противоречия — это касается, например, места рождения Иешуа Гамала или Эн-Сарид , цвета глаз Воланда и его берета, личности швейцара в ресторане «Грибоедов» и некоторых других деталей, «которые чаще всего читателями не замечаются» [26]. Елена Сергеевна делала несколько попыток напечатать роман. В 1940 году она подготовила сборник избранных произведений, в предисловии к которому литературовед Павел Попов рассказал о «Мастере и Маргарите» как о романе, в котором «реальное и фантастическое переплетаются в самых неожиданных формах» [27] [28]. Однотомник так и не вышел в свет; статья Попова впервые была опубликована в 1991 году в книге «Я хотел служить народу…», изданной к 100-летию со дня рождения Булгакова [27]. Как рассказывал Владимир Лакшин, в 1946 году одно из писем вдовы писателя удалось «через знакомую портниху» вручить сотруднику аппарата Сталина Александру Поскрёбышеву.

Ответ из управленческих органов казался обнадёживающим: Булгаковой порекомендовали обратиться к директору Гослитиздата , который «будет в курсе». Ситуация начала меняться в эпоху « оттепели ». В 1962 году в издательстве « Молодая гвардия » вышла книга Булгакова « Жизнь господина де Мольера » [29] ; в справке, сопровождавшей роман, Вениамин Каверин упомянул о «Мастере и Маргарите» как о произведении, в котором «невероятные события происходят в каждой главе» [30] , и заявил, что роман «давно пора издать, потому что по своеобычности едва ли найдётся ему равный во всей мировой литературе» [31]. Как сообщал литературовед Абрам Вулис , написавший послесловие к журнальной версии произведения, примерно тогда же он познакомился с текстом неопубликованного романа, поразившего его «каждой главой, каждой строкой» [32]. Перед этим Главлит фактически официальный цензурный орган, но формально отвечавший за охрану военной и государственной тайны долго молчал, потом вызвал заместителя главного редактора «Москвы» и охарактеризовал анонс романа в журнале как идеологическую ошибку: «Внеклассовые категории, мракобесие, больная фантазия. Сумасшедший дом — перевоспитательный? И над нормальными людьми вообще. В каком виде они выставлены? Идиоты, взяточники, мздоимцы, подлипалы.

Ни одного светлого характера. Говорят, Булгаков умирал тяжело, был очень болен. Может быть, этот роман — плод болезненной фантазии. Не зря он Христа пытается возродить. Но это ничего не меняет. В конце концов цензурой было принято решение напечатать пока только первую книгу романа, причём с сокращениями, вторую — желательно не печатать вовсе, сославшись на преждевременную кончину автора, либо основательно переделать. Редакция журнала проявила твёрдость и в конце текста первой книги романа сообщила, что вторая книга появится в январском номере 1967 года [34]. По данным Г. Цензурные ножницы коснулись рассуждений Воланда о москвичах на сцене театра Варьете ; ревнивого восторга служанки Наташи по отношению к своей хозяйке; полёта Наташи на соседе Николае Ивановиче, превращённом с помощью крема Азазелло в борова; признаний Мастера и Маргариты в своей неприкаянности.

Кроме того, в журнальный вариант не попали детали, рассказывающие об обнажённости героинь на балу у Воланда [35]. Первое однотомное издание книги на русском языке с тем же цензурированным текстом, опубликованным в журнале «Москва», вышло в 1967 году издательство YMCA-Press , Париж [4]. Булгаковой , выделив при этом цензурные изъятия курсивом, что дало основание Г. Лесскису [36] и некоторым издателям считать её «первой полной версией романа» [37] далее текст-1969 , тем не менее полный текст романа при жизни Е. Булгаковой был опубликован только за рубежом на иностранных языках [38] [39] , а текстологическая оценка публикации издательства «Посев», данная Л. Яновской , невысока: У издательства не было подлинного «неподцензурного» текста романа. Набор делали непосредственно по журналу [«Москва»], по мере возможности вводя вставки на месте купюр — с весьма несовершенных, по-видимому, местами неразборчивых копий или даже списков. И 20 ноября того же года Е. Булгакова получила в «Международной книге» расписку: «Получены от Е.

Булгаковой купюры из произведения М. Заручившись разрешением Главлита, она уже не опасалась распространять машинописные вставки-купюры и теперь дарила книжки журнала не иначе как вспухшими от вклеек. То же делали её друзья. И остается только удивляться, что издательству «Посев» так и не удалось заполучить оригинал или добротную копию этих вставок. Волошина , О. Мандельштама , Вяч. Иванова , Н. Клюева , М. Булгакова и других писателей 20-х годов » от 7 июня 1972 года, имевшее гриф «Совершенно секретно».

В документе говорилось, что книги указанных писателей и поэтов предполагается выпустить в 1973—1975 годах «ограниченными тиражами», с обязательными «вступительными статьями и комментариями, дающими марксистско-ленинскую оценку творчества автора» [40].

Заметки о Мастере и Маргарите. Загадка 12 тыс. лун

Образ Мастера и его творческая позиция становятся объектом критики и для соратника Скорино И. Говоря о Булгакове, И. Мотяшов подчеркивает, что его Мастер — это «в полном смысле слова нравственно раскрепощенный человек, достигший такой абсолютной свободы духа, при которой высшим и единственным мерилом поведения является голос собственной совести». А тот факт, что «по существу Мастеру нужна абсолютная, ничем не ограниченная свобода в творчестве41», является для Мотяшова возмутительным и демонстрирует явную политическую незрелость булгаковского героя. Далее критик утверждает, что «это понимает умом, хотя и не принимает сердцем, Булгаков. Трагический исход судьбы героя — и это с глубокой реалистической силой выражено в романе — как бы предопределен драматической несовмещенностью Мастера с окружающей его реальностью»44. Однако есть в словах И. Если следовать логике И. Мотяшова, то Мастер сам виноват в том, что рукопись не напечатана и не одобрена.

Желание вполне законное: книга затем и пишется, чтобы ее печатали и читали, — резонно замечает критик. Ничего подобного Мастер не делает»48. Со слов И. Критик обвиняет Мастера в том, что тот не сделал ничего, чтобы его произведение опубликовали. Похожее мнение высказывает и А. Формально признавая некоторые «неудобные» факты сложной биографии писателя, критик делает это так, что выглядят они чем-то вполне заурядным и лишенным трагического оттенка. Нельзя не согласиться с мыслью Симонова49, что объективно это мешало крупному писателю найти общий язык с эпохой. Вот как пишет об этом И.

А далее Мотяшов иллюстрирует это рассуждение актуальнейшим историческим примером. После рассуждения о Мастере он вспоминает героя романа «Зависть» Кавалерова. Мотяшов заставляет невольно приравнивать жажду творческой свободы Мастера к «буржуазному и мелкобуржуазному индивидуализму» Кавалерова. Этот спор не был обычной литературной дискуссией. Вот как А. Метченко пишет о том, что в 1960-е гг. Не случайно в ответ на упоминание В.

Писатель решил «отыграться» на своем новом произведении, после того как в театре запретили постановку его пьесы «Кабала святош». Вскоре он отправил правительству письмо с такими строками : «И лично я своими руками бросил в печку черновик романа о дьяволе...

Роман пролежал на полке более 25 лет и мог бы остаться безвестным, но супруга Булгакова дала жизнь рукописям, совсем как Маргарита в романе. В начальной версии произведение называлось «Копыто инженера», а среди героев не было ни Мастера, ни Маргариты. Всем известное название появилось только в 1937 году. Изначально Булгаков задумывал написать что-то вроде русской фаустианы , и потому центральным персонажем был Воланд. Маргарита и ее возлюбленный, который поначалу именовался Поэтом и Фаустом, появились во второй версии романа. Кстати, до этого слово «мастер» не встречалось в произведениях Булгакова и имело скорее негативную коннотацию, так как было синонимом слова «ремесленник» нетворческий человек. Булгаков придал ему новое значение и приравнял к слову «художник». Музей «Булгаковский дом». Книга была невероятно важна для писателя, о чем свидетельствует обнаруженная на одном из листков реплика автора: «Помоги, Господи, написать роман».

Герои и прототипы. Существует большое количество трактовок этого образа.

И Пилата, как наместника его Величества, преследует образ обиженного на него правителя. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец.

На лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью «…» и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества»... Именно он и видит в Иешуа его власть, говоря о ней, как о страшной опасности смущать иудейский народ, подрывая их веру. В этой же главе развенчивается миф об идеи безграничной власти, которую тесно связывают с Прокуратором. Понтий Пилат не в силах изменить ход событий по независящим от него обстоятельствами и по причине своего малодушия, но внешне всё происходит по его приказу.

Отметим ещё одну деталь — его привязанность. Собака прокуратора — Банга — единственная, к кому он по-настоящему привязан, бескорыстное существо, следующее за своим хозяином до самого конца. Понтий Пилат также привязан к мысли покинуть пост и уйти по лунной дороге вслед за Иешуа, но не по собственной воле. В романе всюду присутствует невидимый, что тайно присутствует при всех событиях во всех трёх пластах романа.

Это прямая отсылка к Воланду, к сценарию, который он воплощает и к его огромной и невидимой власти.

Смерть Мастера и Маргариты Оказалось, что Мастер не в своем уме, поэтому долгожданное свидание не принесло радости Маргарите. И тогда она доказывает Воланду, что Мастер достоин, чтобы его вылечили, и просит об этом Сатану. Просьбу Маргариты Воланд выполняет, и они с Мастером снова возвращаются в свой подвал, где начинают мечтать о своем будущем.

После этого влюбленные пьют фалернское вино, принесенное Азазелло, не зная, что оно содержит яд. Они оба умирают и улетают с Воландом в иной мир. И хоть на этом заканчивается история любви Мастера и Маргариты, но сама любовь остается вечной! Необычная любовь История любви Мастера и Маргариты является достаточно необычной.

В первую очередь потому, что помощником влюбленных выступает сам Воланд. Дело в том, что, когда любовь посетила влюбленную пару, события начали складываться совсем не так, как хотелось бы. Оказывается, что весь окружающий мир за то, чтобы пара не была счастлива. И именно в этот момент появляется Воланд.

Отношения влюбленных зависят от книги, написанной Мастером. В тот момент, когда он пытается спалить все написанное, он еще не догадывается, что рукописи не горят, в силу того что в них правда. Мастер возвращается после того, как Воланд отдает рукопись Маргарите. Девушка полностью отдается великому чувству, а это и есть самая большая проблема любви.

Мастер и Маргарита достигли высшего уровня духовности, но за это Маргарите пришлось отдать душу Дьяволу. На данном примере Булгаков показал, что свою судьбу каждый человек должен делать сам и не просить у высших сил никакой помощи. Произведение и его автор Мастер считается автобиографическим героем. Возраст Мастера в романе составляет около 40 лет.

В таком же возрасте и был Булгаков, когда писал данный роман. Проживал автор в городе Москва по улице Большая Садовая в 10-м доме, в 50 квартире, которая и стала прообразом «нехорошей квартиры». Мюзик-холл в Москве послужил Театром Варьете, который располагался неподалеку «нехорошей квартиры». Вторая жена писателя свидетельствовала, что прототипом кота Бегемота выступал их домашний питомец Флюшка.

Краткое содержание «Мастер и Маргарита»

Через некоторое время, в домик к Маргарите и мастеру является Азазелло и приносит бутылку вина — подарок Воланда. Смысл эпиграфа «Мастер и Маргарита» заключается в том, что он предопределяет двухчастность произведения, смешение времен (прошлого и настоящего), оригинальную философскую концепцию. Основной смысл произведения «Мастера и Маргариты» – это борьба добра и зла, о чем говорится и в эпиграфе к роману. Тем не менее, в романе мастер показан, как писатель, которого нашла женщина по имени Маргарита, и в которую невозможно было не влюбиться.

Заметки о Мастере и Маргарите. Загадка 12 тыс. лун

Краткого пересказа «Мастера и Маргариты» по главам достаточно лишь для примерного понимания сюжета и основных идей произведения – рекомендуем ознакомиться с полным текстом романа. В романе Мастера действие происходит во дворце прокуратора Иудеи. роман русского писателя Михаила Булгакова, написанный в Советском Союзе между 1928 и 1940 годами во времена сталинского режима. Краткое содержание «Мастер и Маргарита» по главам раскроет вечную тему добра и зла, смысла жизни и любви, способной на самопожертвование.

Михаил Булгаков

Хотя Маргарита всячески поощряла мастера к завершению его романа, он был встречен редактором негативно и получил язвительную критику со стороны критиков, особенно критика Латунского. роман русского писателя Михаила Булгакова, написанный в Советском Союзе между 1928 и 1940 годами во времена сталинского режима. Мастер и Маргарита наслаждаются воспоминаниями в подвальчике, они вспоминают роман о Пилате. Мастер и Маргарита в конце романа Булгакова воссоединяются и обретают покой благодаря Воланду. Мастер и Маргарита в конце романа Булгакова воссоединяются и обретают покой благодаря Воланду. Следовательно, время действия «Мастер и Маргарита» развиваются после 24 апреля.

Роман «Мастер и Маргарита» как политическое событие

Пергамент Левия Матвея — еще один вставной текст в романе, но он появляется только отрывочными фразами, которые читает Пилат. Он не совершает чудес и не воскресает. Булгаков оставляет только канву истории об аресте, допросе и казни. Внутри романа это мотивировано выбором темы Мастером — раз он делает главным героем Понтия Пилата, то и мы видим только ту часть событий, которая касается прокуратора. Поэтому Иешуа не проповедует, а дает показания. Пилат после казни колеблется между чувством вины и самообманом: «Ему ясно было, что сегодня днем он что-то безвозвратно упустил, и теперь он упущенное хочет исправить какими то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями». Из всех слов Иешуа повторяются чаще всего в романе те, что Пилат, очевидно, применяет к себе — о том, что самый страшный порок — трусость. Он жертва критиков и вообще всей гротескной литературной Москвы , но в то же время он отрекся от своего романа, то есть предал свое предназначение, истину и своего героя, Иешуа — из той же трусости, что и Пилат.

Страдающий мигренью Пилат должен утвердить смертный приговор, вынесенный святейшим Синедрионом: обвиняемый Иешуа Га-Ноцри якобы призывал к разрушению храма. Однако после беседы с Иешуа Пилат начинает симпатизировать умному и образованному заключенному, который словно по волшебству избавил его от головной боли и который всех людей считает добрыми. Прокуратор старается подвести Иешуа к тому, чтобы тот отказался от слов, которые ему приписывают. Но тот, словно не чуя опасности, легко подтверждает сведения, содержащиеся в доносе некого Иуды из Кириафа, что выступал против всякой власти, а значит, и власти великого кесаря. После этого Пилат обязан утвердить приговор. Но он делает еще одну попытку спасти Иешуа. В частной беседе с первосвященником Каифой он ходатайствует, чтобы из двоих заключенных по ведомству Синедриона был помилован именно Иешуа. Однако Каифа отказывает, предпочтя даровать жизнь бунтовщику и убийце Вар-раввану. Глава 3.

Седьмое доказательство Берлиоз говорит консультанту, что реальность его истории доказать невозможно. Иностранец утверждает, что присутствовал при этих событиях лично. Поручив странного субъекта Бездомному, Берлиоз отправляется к телефону-автомату, чтобы позвонить в бюро иностранцев. Вслед консультант просит его поверить хотя бы в дьявола и обещает некое достовернейшее доказательство. Берлиоз собирается пересечь трамвайные пути, но поскальзывается на разлитом подсолнечном масле и летит на рельсы. Колесом трамвая, которым управляет женщина-вагоновожатый в комсомольской красной косынке, Берлиозу отрезает голову. Глава 4. Погоня Пораженный трагедией, поэт слышит, что масло, на котором поскользнулся Берлиоз, разлила некая Аннушка с Садовой. Иван сопоставляет эти слова со сказанными загадочным иностранцем и решает призвать его к ответу. Однако консультант, до того прекрасно говоривший на русском, делает вид, что не понимает поэта.

В его защиту выступает развязный субъект в клетчатом пиджаке, а чуть позже Иван видит их вдали вдвоем и к тому же в сопровождении огромного черного кота. Несмотря на все старания поэта догнать их, они скрываются.

Именно эти два героя свободны во времени и пространстве. Объединение пространств происходит и потому, что поднимаются одни и те же проблемы, которые, как оказывается, не исчезают ещё со времён древнего Иерусалима несмотря на то, что между действиями древнего и современного города проходит около 2000 лет. Таким образом, можно сказать, что мир Вечности — скрепление важных героев, которые отвечают за раскрытие идеи романа.

Мир Москвы выглядит достаточно необычно. По сути, город не меняется, но после появления «иностранца» Воланда в городе происходят фантастические вещи. Мир Москвы намного шире, чем мир Понтия Пилата. Это можно заметить, так как к Москве присоединяется Ялта и Киев, то есть Москва — не просто город в романе, но и олицетворение всей России. Самым большим миром нужно считать мир Воланда, так как этот мир не имеет определённых границ, и хозяин пространства бывает и в Москве, и в Ершалаиме.

Но в 1930 году, написав уже почти половину книги, Михаил Булгаков сжег рукопись. Правда, не всю. Как вспоминала жена писателя Елена Сергеевна: «Дописать раньше, чем умереть» — такую пометку оставил Михаил Булгаков на полях первой рукописи «Мастера и Маргариты». Продиктовав строки: «И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе», Миша сказал мне: «Ну раз это уже написано, это должно быть и сделано! Конец марта. Я его тогда спросила: «А почему ты тогда не всю тетрадку сжигаешь? К своему главному роману Булгаков вернулся лишь спустя год, после многих неудач.

В 1931 году он сделал первые пометки к новому замыслу и посвятил роман Мастеру, художнику и его судьбе. В него вошла тема художника и власти, совершенно отделенная до этого от линии гротеска о современной Москве. Тема автобиографическая. К октябрю 1934 года роман был написан почти целиком — только последняя глава осталась лишь в виде наброска.

4. Хронология в романе «Мастер и Маргарита».

  • Роман «Мастер и Маргарита» как политическое событие
  • О произведении
  • История любви Мастера и Маргариты в романе Булгакова
  • Кратко «Мастер и Маргарита» М. А. Булгаков
  • «Мастер и Маргарита» краткое содержание по главам романа Булгакова – читать онлайн пересказ

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий